Левое меню

Правое меню

  купили на сайте отсюда      Легкопол на Каширке 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Старик пошарил набалдашником своей палки под креслом, толстая, как квашня, женщина приподняла тяжелую колоду ноги, а молодой человек с замотанной полотенцем головой ловко подцепил браслет большим пальцем. Браслет снова очутился на руке женщины — вот их долг и выполнен, и со всемогущей сестрой отношения не испорчены. Следующий! Стукнула дверь ванной, послышался плеск воды, мир и тишина в приемном покое! Наримантас дрожал от ярости и жалости, как никогда прежде, ощущая свое тождество с Нямуните и понимая, что окриком не загладит грубость, лишь усугубит ее, множа злобу и ненависть, а ведь Нямуните сама сейчас больше всех нуждается в сочувствии. "Констанция!" Выстроились вдруг и не гасли синие буквы на тяжело вздымавшейся груди моряка. Наримантасу захотелось очутиться далеко-далеко, где нет этих ядовитых букв, где человеческие отношения прозрачны, как роса на утреннем солнце.
— Как там ваш Казюкенас?
— Почему мой?
Выставив горб, остро выпирающий под синим сукном пиджака, стоит молодой Казюкенас. Стоит как вызов, как отрицание всего, что есть и что могло быть. Ничему, тем более улыбке, он не поверит, готов в клочья разнести все лживые, скрывающие правду словеса.
— Нянчитесь, будто первенца родили!
Смешно, черт побери! Никто еще не называл его
роженицей. Услышав такое, рассмеялась бы и суровая пямуните, которая не только Касте, но и "Констанция", навечно запечатленная на сипящей груди самоубийцы. Наримантас тянется к плечу юноши, но ладонь натыкается на кость горба, и ему становится неловко.
— Каждый после операции — новорожденный! И ты на моем месте так же нянчился бы! — Лучше настроиться на отеческий лад, рука горит, вроде к ощетинившемуся Ригасу прикоснулся. Впрочем, с чего бы Ригасу ощетиниваться? Детей я, как Казюкенас, не бросал. Хотя неизвестно, кто бросал, кто нет... Может, и я... Не уследил, позволил отсохнуть ветви... Такой пышной, красивой ветви...
— Зачем добреньким прикидываетесь? Люди не становятся лучше, напялив халат или какую-нибудь другую униформу! — Молодой Казюкенас передергивается всем телом.
— Может, выйдем в садик? Поговорим, Зигмас! — Неожиданно услышанное имя вновь заставляет молодого Казюкенаса вздрогнуть.
— А!.. Неловко вам здесь зубы заговаривать? Ну что же, пошли, доктор!
И он устремился вперед, рубя руками воздух, как будто и воздух враждебен ему. Между большими больничными корпусами на скамейках или прямо на травке пестреют пижамы; в одном месте мелькают картишки, в другом блеснуло горлышко бутылки, а в кустах, задрав на голову просторные больничные рубахи, загорают женщины.
— Если тут удобнее, давайте тут. — Тень Зигмаса падает на лежащих, на него сердито косятся осоловевшие от жары глаза. В траве полно осколков стекла, босиком не пройдешь, а девчонка, гляньте-ка, подставила солнцу обнаженные груди да еще скалится из-под газеты !
Наримантас ищет местечко, где бы приткнуться, а Зигмас отскакивает в сторону, словно обжегшись. У парня пылают щеки — девчонка похожа на сестру. И Влада не постеснялась бы среди бела дня вывалить из- под рубахи свое сокровище?..
— Не верю! Не верю я, что для вас все больные одинаковы! Скажете, и взяток не берете? Всяким начальничкам, знаменитостям не угождаете? У вас же праздник, когда попадет в лапы какой-нибудь боров пожирнее, с которого не грех сало ободрать!
— Работаешь, Зигмас, или учишься?
— Конечно, зачем горбатому учиться, ему бы подметки прибивать, не так ли? А я, вообразите, полупроводники изучаю!
— Давай начистоту, физик... Где ты наслушался о медиках таких глупостей? Кто тебе это вдолбил, милый ты мой Зигмас?
— Сам по больницам валялся, всего насмотрелся... И не называйте меня, пожалуйста, милым Зигмасом. Я вам не поролоновая игрушка.
— Значит, в больницах ты видел только грубость, злоупотребления? Не лечили тебя, не ухаживали за тобой денно и нощно такие же люди, как ты сам, собственными заботами замороченные? Скажешь, нет? Не поверю! Задумывался ли ты когда-нибудь о медсестре, которая должна обойти полсотни, а то и больше больных? — Перед Наримантасом всплывает Нямуните с перекошенным злобой ртом, нет, лучше не вспоминать! — А врач... Ночью оперировал, днем снова оперируй, снова бинтуй... Чашечку кофе не принесут, чтобы хоть как-то успокоился — плетись в буфет, толкайся в очереди с дрожащими руками, которые только что спасли или потеряли человека!..
На театрально протянутые к юноше ладони врача уставились налившиеся жалостью, почти испуганные глаза. И Наримантас, уже остывший, чувствует укор совести: пусть мальчик не прав, нападая на белые халаты, но прав ли я сам, так безоговорочно их защищая?.. Снова возникает в памяти сегодняшняя Нямуните, топчущая саму себя. Нет, не террор алкоголика превращает ее в бездушный и наглый автомат... Ты отлично знаешь, чьих рук это дело, тебе хорошо знаком виновник, его колючая шкура! И с Зигмасом ты сцепился, чтобы юношеское исступление соскребло с души стыд — не решился подойти, одернуть ее и тем самым взять на себя долю ответственности..,
— Рассчитываете на благодарность? Не дождетесь! Добродетельная медицина... Выходила вот с горбом, и радуйся теперь жизни! Я и радуюсь! Счастлив!
Молодой Казюкенас почти кричит, его фальцет то устремляется вдаль, царапая окна корпусов, то сплющивается у ног, натолкнувшись на цветочную клумбу. Тело вздрагивает, и, помогая словам взлететь, режут воздух длиннопалые ладони, мечутся, словно сбиваемые вихрем птицы, и больше, чем слова, выдают тоску по чему-то очень простому, что не дано ему испытать, чего не заменят ни занятия физикой, ни дорогой костюм. Ни даже сестра, которая сегодня не пришла
сюда с ним. Оба они подумали о ней — вздернутая губка, глаза, уютно освещающие круглое личико, хранящие какую-то свою тайну...
— Давай поговорим без церемоний, Зигмас. Как мужчина с мужчиной. Хочешь повидать отца?
— Прекрасная мысль, поздравляю! Почему бы ему не полюбоваться на горб сыночка? Ведь по его милости... — Молодой Казюкенас скрипнул зубами.
— Что, Зигмас, по его милости?
— Скажем, корректурная ошибка!
— Так зачем же ходишь? — Наримантас мрачнеет все еще дерзит юнец, хотя несколько раз хрустнул как деревце, которое гнут дугой, и он злится на себя размяк, чуть было не разрушил с таким трудом воз веденную вокруг больного стену.
— Жду.
— Чего?
— Разве сюда запрещается ходить? Не бойтесь, не подожгу вашу больницу... С удовольствием бы устроил фейерверк, да в тюрьму садиться неохота.
— Лежачего не бьют, Зигмас. Это не по-джентльменски.
— Говорите, доктор, яснее! — Профиль у Зигмаса острый, как лезвие бритвы.
— Твой отец тяжело болен.
— Не верю! Не верю! Великий человек и вас, доктор, обманул... Обвел вокруг пальца! О, это он умеет, когда ему выгодно. Лечит геморрой, приобретенный от протирания мягких кресел? Объелся икрой, угрями, красной рыбой?
— Не понимаю тебя, Зигмас.
— Я и сам себя не понимаю! — Не в чертах лица и не в жестах, скорее в неуловимом внутреннем свечении
Ж оглядывает его сходство с сестрой; не хватает ее римантасу, измученному сценой в приемном покое и этим тягостным разговором, а более того — мучительным ощущением обиды, не своей, чужой, но непосредственно его касающейся, как касается его теперь вся жизнь, говоря словами горбуна, "великого человека", похожая и непохожая на его собственную, отозвавшаяся там, где он и слабого эха не ожидал. - Ненавижу его, ненавижу... Как горб!
Зигмас вдруг отпрянул в сторону и быстро за шагал прочь; горб поднимается и опускается в такт шагам и не сулит мира, даже перемирия, как все сегодня: как просьба Казюкенаса поговорить с Зубовайте, как позорное поведение Касте в приемном покое.
Ну и что доктор?
— Какой еще доктор?
— Показывал пальчик папаше? — Шарунас отдирал зубами железную пробку с бутылки пива, в маленьких воробьиных глазках беззлобная насмешка.
— Ха! Для меня он не доктор.
— А ведь ничего старик, — прозвучало уважение, наличие которого я и не предполагал у перемазанного сажей железного человечка.
— А твой где? — Я ни разу не видел его отца.
— Путешествует. Сено собакам косит... То ли в Казахстане, то ли в Киргизии... Пальчик не болит?
Кто его знает, болит или нет. Ранка запеклась, под коркой иногда покалывали иглы, аж в плече отдавалось. Я бы, пожалуй, смотался в больницу к отцу, если бы не сотенная Казюкенене. А вдруг она отправилась туда своим солдатским шагом и потребовала от Наримантаса невесть чего? А сотня разлетелась — по десяткам, по пятеркам, только запах клубники раздражает обоняние.
— Монет тебе не жалеет. Правда, ничего старик. Закладывает?
Ну с тобой-то пить не станет, а грыжу нахалтуришь — вправит!
— У тебя, парень, где грыжа? В мозгах?
Шарунас допил пиво и расхохотался, снова равнодушный ко всему, что не машина, не детали, не инструменты.
Ей-богу, не выношу этого городского захолустья Трясешься в набитом автобусе, как собака, шаришь взглядом по сторонам — никакой радости! Не сверкают на длиннющей улице, гордо именуемой проспектом, алюминий и стекло, тротуары разворочены, после вчерашнего дождя стоят лужи. Серые, объеденные козами склоны холмов, заводы и склады, постройки первых послевоенных лет — вот и вся красота, следует еще упомянуть о густом потоке автомобилей да стае ворон над почерневшими чахнущими соснами. Отвернувшись от рыгающего пивом, перемазанного известью маляра, попадаю в сферу ароматов потеющей поварихи — еще мгновение, и задохнусь, не успев по примеру одного известного немецкого поэта воскликнуть "Больше воздуха!" Стараюсь не дышать, а в голове
— Влада, сто световых лет!
— Думаешь, поверю, что рад?
— Чертовски! Где, в какой норе прячешься? Весь город исколесил, пока нашел.
— Хоть разок и тебе... Не врешь?
— Все олл райт, девонька? Как там? Не раздалась в талии?
На круглое лицо набегает облачко — дурацкая подозрительность, и ничего более!
— Бесстыдник... Еще смеется! Я некрасивая, глупая, но не толстая.
— Ура! Предлагаю отпраздновать встречу, но, увы, мои финансы...
— Есть о чем! Поддала вчера ногой на улице бумажку — смотрю... Кому ни совала, не берут...
— Доллары?
— Рубли.
— Пропьем и рубли! Кафе, ресторан?
— Нет, Ригас. Давай уж лучше в пивной бар, а? Люблю смотреть на твой мокрый нос...
Что ж, если мой мокрый нос — столь захватывающее зрелище, немедленно окунем его в пену! И начинаются хихоньки да хахоньки, перемежающие нашу болтовню: снова забываю об осторожности: а ведь не должно повториться падение в пропасть, не должно! Слова и обрывки смеха мелькают зазеленевшими деревцами. Мне самому странно: не бездонная пропасть — освежающий шелест?
Уже недели две Влада играла со мной в прятки и, как назло, всплывала & вбспоминаниях. Ох, что-то не верится, будто осталась она в той доброй стране, которую я выдумал, ретушируя ее портрет, чтобы немножко симпатичнее выглядела. По-прежнему торчат широкие скулы, копной жесткие, как конский хвост, волосы; уж не скрывает ли она от меня повод своего исчезновения? Теперь все ее черты раздражают, особенно неразгаданные, а придется, стиснув зубы, любезничать, быть терпеливым. Не зря Сальвиния бросила: прощаешься с Владой!
— Ну-ка, малышка, дай на тебя посмотреть!
Когда пробиваемся в осажденную народом полутемную пивную, она норовит сунуть мне пятерку, да так, чтобы я не заметил. У нее горят щеки — ведь могу рассердиться! — и в пожаре щек тает некрасивость. Не увеличивается ли таким образом счет, который в один прекрасный день она предъявит мне, открыв свое истинное лицо? Нет, нет, Влада попросту
неравнодушна к пиву. До сих пор меня не интересовали ее вкусы... Неужели и она, такая нетребовательная, что-то любит, а что-то, возможно, и ненавидит? Только этого не хватало... А пьет слабо — пригубила и уставилась над шапкой пены на меня. Осмелев, тянет руку и касается пальцем адамова яблока, чтобы почувствовать, как дрожит оно, повторяя ритм глотков. Смотрит и загадочно улыбается, будто она много старше и знает, что такое утраты. Дангуоле — мать, а так не смотрит! От глотка пива, от гомона вокруг Влада смеется громче, чем обычно, хотя едва ли ей очень весело среди отдувающихся, что-то бормочущих, икающих мужиков. А ведь сразу сообразила, что мне неудобно вести ее туда, где просторно и светло, где никто не цедит под столом водку в пивные кружки. Ну что ж, тем лучше! Значит, поняла и решала тихо, без упреков отступить... Ни черта она не исчезла. Зачем бы в таком случае заговорила о ней Сальве?! Нет, и с росой не испарилась, если трясусь вот в душном автобусе, задыхаюсь от запахов, распространяемых пьяным маляром и надушенной поварихой. О спокойной и легкой развязке мечтал я, особенно после очередной встречи, утолив жажду... Даже сочинил монолог — прощения и обиды, унижения и зависти. Мне бы радоваться, что не давлюсь ложью — когда лжешь без слов, не так противно! — однако выбрался из автобуса унылый и злой. Не был убежден, что Влада действительно мне не нужна или не будет нужна, когда удовлетворю требование Мейрунайте.
Ревела лавина машин, непрерывная и, казалось, не управляемая разумными существами. От ее гула звенело в голове, будто висел я в полном одиночестве в безвоздушном пространстве, среди грозно парящих, до жути одиноких сатурнов... Неужели затосковал бы по ней, решив разрубить топором нашу связь? Брр! Приходил в себя и снова боролся с прёдчувствием, что такие связи, как наша с Владой, зарождающиеся почти без участия рассудка, одним махом не оборвешь — мы переплелись корнями и, если разрубить один узел, наткнешься на другой, еще крепче, и неизвестно, кого ранишь, ее или себя... Услышал даже стук топора, словно вокруг огромный, без конца и края, лес. Природа, ее строгость, медленное загадочное движение всегда несколько озадачивали меня. Хорошо природе! Камни шлифуются веками, перегной на ниве тлеет из года в год, а сколько мгновений отведено под твой старт? Божья коровка, карабкаясь по стебельку, и не подозревает, что высота, к которой она стремится, — на вершок от земли. А не божья ли коровка я сам для какого-нибудь космического существа, наблюдающего в инфракрасный микроскоп за моим упрямым карабканьем вверх? Зачем гореть и мучиться, если впереди всего-то вершок? Равнодушие природы ко всему, что именуется деятельностью, стремлением и целью, плавит в руках и в груди металл, без которого в человеческой толчее мигом раздавят...
Очутись мы ранней весной наедине не в лесной глуши, а в квартире, где ковры и полированные секции, гарантирую, не случилось бы того, что случилось. В лада не боится ни леса, ни полей, среди деревьев и папоротника перестаёшь замечать ее толстые ноги, посиневшие ладони.
— Послушай, Влада, ты знаешь, что такое бином Ньютона?
— Бинокль Ньютона?
— Если бы понадобилась новая богородица, рекомендовал бы тебя...
— Еле-еле тяну на своем заочном... Когда целую смену ворочаешь туши...
Она не стыдилась своей работы, хотя долго не хотела говорить, где вкалывает, словно чувствуя, что деятельность ее мне не понравится.
— Терпеть не могу твоей мясной лавки! Свиные головы в корытах, печенка, копыта... Почему не устроилась в парфюмерию?
— Там требуются красотки. К тому же...
— Смелее, смелее! Философского минимума не сдала бы, а социологию, вижу, раскусила.
— К тому же... люблю рубить мясо, когда у мясника нашего запой. Заведующая говорит, здорово получается.
— Не знал, что разделка туш — тоже искусство!
Влада пожимает плечами. Мы на чердаке, где я
отгородил уголок под студию. Задубевшие кисточки, мешанина красок и сухой голубиный помет. Неподалеку белеют латаные простыни Жаленисов. Голубей они гонят, чердачное окно стеклят, а я его снова выбиваю...
— Красиво, Ригас! Будешь известным художником! — Глаза Влады прилипают к моему "Морю", как будто найдет она в нем то, чего не находит в моих руках, когда не переплетены они с ее руками. "Море" пылится, унылое и бездушное, как простыня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
 https://PlitkaOboi.ru/plitka/nefrit/plitka-nefrit-kurazh-2-belaya-12-00-00-004-plitka-napolnaya-30kh30-ibk-207531-product/ 
 Рекомендую брать у них 

 https://www.vsanuzel.ru/katalog/vanny/vanna-aquanet-palau-140x140/