Левое меню

Правое меню

  огромный выбор      Помогли с выбором в интернет-магазине Legkopol 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Если и спасать, то срезав мозоли!..
Айсте Зубовайте распахнула дверь, прежде чем костяшки его пальцев коснулись белой филенки, будто все время, пока они не виделись, она не переставала ждать, не сомневаясь: вот-вот постучится. И все же наспех взбитые волосы, ненакрашенные губы, жалкая улыбка свидетельствуют: визит застал ее врасплох. Удивил так, что даже не обрадовалась она своей победе, тому, что сломила упрямство хирурга. Огонек удовлетворения — вот ты и явился, как я предсказывала! — гаснет, не разгоревшись. Случилось что-то чрезвычайно важное или, без сомнения, случится, и это касается Александраса Казюкенаса, если, не допустив к нему, сам примчался... И Наримантаса кольнуло предчувствие: что-то произошло или произойдет, хотя он приковылял сюда — хорошо это знает! — лишь побуждаемый колкостями Нямуните. Конечно, многое могло случиться в больнице, пока он плелся, не желая лезть в троллейбус... Нет, нет, раз везет Шаблинскасу, то и Казюкенасу пока ничего не грозит! Неужели я, подобно ему, связал их судьбы одной вереаочкой? Справедливости ради следовало бы признать, что в этой упряжке сам он — третий, но слишком близко Айсте Зубовайте, ее цепкое, острое внимание.
— Вот иду, значит, мимо, товарищ, товарищ Зубовайте...
— Хоть бы и мимо, доктор! — Она усмехнулась, но невесело, еще не преодолев страха, вызванного появлением Наримантаса. — Отдохните с дороги...
На улице солнце раскаляет камни, плавит асфальт, а тут дышат прохладой панели прихожей, уютную тень сулят комнаты — в квартирке их, пожалуй, несколько. Приятно с обжигающего яркого зноя погрузиться в полумрак. Значительность, которую против воли напустил он на себя, от уютной домашней — не рекламной! — женской улыбки начинает потихоньку рассеиваться, но Наримантас все еще играет роль — роль некоего человека, наделенного полномочиями что-то решить своим появлением, и, хотя этот человек всего- навсего тень, он стремится заслонить реального Наримантаса, исказить его мысли и голос.
— Прошу в гостиную.
Распахнутые окна задернуты гардинами, тяжелую материю шевелит ветерок, шелестит нотами на пюпитре пианино — единственной основательной вещи в ком
нате, вся остальная мебель легкая, эфемерная, и ее мало. Ни уличной жары, ни шумной тесноты блочных квартир.
— Вы хромаете, доктор? Сейчас же разуйтесь, немедленно!
Наримантас неуклюже расшнуровывает ботинки, сует свои горящие ступни в огромные шлепанцы, явно принадлежащие здоровенному мужику. От них тоже уютно, как и от всего в этой прохладной, затененной квартирке. Ох, предупреждала Нямуните: остерегайся коварства, капкана остерегайся!
— Мучение летом с мозолями... Садитесь поудобнее, вытяните ноги... Да не стесняйтесь же!
Тонкие, обнаженные до плеч руки с большими следами от прививок оспы мелькают перед глазами Наримантаса, прочно и неловко втиснувшегося в мягкое кресло. Они отталкивают в сторону пустое креслице — свободнее ногам, не правда ли? — придвигают журнальный столик, переставляют терракотовую вазу с белыми гладиолусами, ловко хватают вязание со стопки журналов и прячут в корзиночку, да и корзиночка моментально исчезает. Эти молниеносные руки вяжут? Наримантас удивлен — она так стремительно убрала спицы и моток шерсти, словно на цветастой обложке лежало не начатое вязание, а некая интимная деталь туалета. Между тем руки уже прибирают что-то в другом месте, укладывают, находя и ликвидируя какой-то им одним заметный беспорядок; даже поливают цветы, наполняя квартиру уютным побулькиванием влаги, впитывающейся в землю. Недоверчивому наблюдателю этой сцены приходит в голову, что женщине приятно хозяйничать в присутствии мужчины, пусть и незнакомого. Наримантас с трудом представляет себе, как можно сунуть окурок в пепельницу толстого стекла, подвинутую к нему, — так нежно и ловко коснулись ее пальцы Айсте Зубовайте, когда потянулся он за сигаретой, хотя явился сюда не курить, а уличать и осуждать. Сковывает и удерживает от более решительных действий благодарность — не воспользовалась своей победой, чтобы унизить его, своего врага; ведь кто я ей, если не враг?
— Удивляетесь, доктор? Я ведь по натуре наседка! Мне бы по дому хлопотать да варенье варить... Увы!
Закуривает и она, по комнате поплыл дымок, но руки не успокаиваются, и ему чудится, что Айсте едва сдерживает желание расспросить обо всем, про все узнать и все немедленно решить.
— Спасибо! Да не беспокойтесь вы из-за меня, не утруждайтесь! — Ему хочется остановить метание рук, размягчающих его твердость — твердость еще понадобится, как понадобилась сейчас галантность, от которой он давно отвык.
— Люблю стирать, готовить, полы натирать! Тогда пою, не как перед микрофоном — от души. Очень нравится мне запах воска... А вот запахов сцены — вы не поверите! — запахов пустоты, въевшейся в занавес
пыли терпеть не могу... Мучаюсь, пока не преодолею мрачный закулисный холод. Дома все теплое, живое, не правда ли, доктор? Любимые вещи я даже зову по именам, они мне — как друзья. Торшер — Раймонда, пианино —Юозапас... Думаете, разыгрываю? Правду говорю!
Нет, я... — Карихмантас растерян, как будто пришел объявить приговор и не нашел преступника; тайком давит себе на больную мозоль, чтобы напомнить: она же еще не спросила о здоровье Казюкенаса! Но и для него казюкенас — уже не тот тяжелый больной, который не может ждать; пусть потерпит, ведь ради его блага явился он сюда...
— Чувствуйте себя, пожалуйста, как дома! Скиньте пиджак! Жарко.
Она заходит сбоку с полотняной скатертью в руках, ей неудобно, складки ее цветастой юбки задевают неловко подобранные колени Наримантаса — словно шелестит буйная осока, когда все глубже и глубже забредаешь в подернутую нежной рябью озерную воду... Откуда это терпкое, пьянящее чувство? Из детства? Из снов? Из глупой мечты, которую и мечтою-то назвать стыдно? Вместе с пиджаком он как бы снимает с себя и отдает ей твердую скорлупу и слышит шелест травы, видит повисшую на серебристых стеблях росу, вздрагивает от змеек воды в голенищах резиновых сапог; свистит осока, он бредет к берегу, ощущая бедром трепещущего в мешочке линя, берег — пологий и зеленый — приближается, доносится приветливое "До-о-брое утро!", опираясь на суковатую палку, приветствует его какой-то старичок, он отвечает и не спеша шлепает к сухой земле; с одежды капает вода, а вместе с ней уходит из сердца тяжесть — никому тут не взбредет в голову, подкараулив тебя, вымаливать квартирку для племянника, или разрешение на постройку гаража, или протекцию для дочки, поступающей в отгородившийся конкурсами институт, абсолютно никто ничего у него не клянчит — ковыляет себе человечек, облаченный в старье, бродивший с удочкой по вязкому дну, и не надо ему никакой персональной "Волги", стоящей в тени прибрежных лип, резиновые сапоги обрастают сухой пылью проселка, а вот и шоссе, поднимает завесу пыли старенький автобусик, шофер никак не наберет сдачу, возьми пятерку, нет, в городе разменяешь, приятель; прибежавшие из детства деревянные лачуги местечек жмутся к обочинам, но красные, как огонь, мотоциклы в палисадниках и телеантенны, возвышающие-
с я над скворечниками, — уже из сегодняшнего дня, тоже немножко устаревшего, щемяще грустного; мелодично позвякивая, вылезают из сидений пружины, всю долгую дорогу пахнет пылью, коровьим навозом и гвоздиками — скуластый старикан везет целое ведро гвоздик, гм, а ведь моей-то понравилась бы эта охапка горящих углей, не продадите ли? Или, может, поменяемся? А что взамен? Гм, может, сунуть деду талон на ковер, помешались нынче все на этих коврах; стоп, ты уже не всемогущий, в кармане лишь сдача с пятирублевки, а старик вот-вот вылезет, только его и видели, жалко, чертовски жалко — бери, человече, даром, все равно кому-нибудь отдал бы, не любит сноха гвоздик, твоя, видать, не из капризных, и вот уже полотняная кепка старика плывет над кустами, как птица, обочины больше не жмутся, и маленькие городки не бегут к пыльному автобусику, словно к чуду, широко разливается дорога, уже два ряда машин соревнуются, кто быстрее, сходят с ума от желания вдоль и поперек пересечь этот зеленый маленький край, кажется, в воздух взлетят от скорости. Вот- вот опояшется город заводами, эстакадами, выстрелят в небо железобетонные башни, в одной из ячеек такой башни она — теплая, истосковавшаяся, радостно изумится, когда ввалишься грязный, нагруженный гостинцами, а губы от улыбки расплываются — одурел, что ли, как я буду живую рыбу чистить? А гвоздики, господи, какие славные гвоздики! Ее голос вылущивается из мигрени, и ты забьюаешь, кто ты есть — Александрас Казюкенас, прозванный когда-то Золотаренком, а ныне высоко, очень высоко взлетевший, или загнанная кляча Винцентас Наримантас, днем и ночью волочащий больничное ярмо, не поспевающий за проделками Дангуоле Римшайте-Наримантене, не только не спроворивший диссертации или доцентского звания — лишнего рубля не имеющий, но тебе не разрешается, подперев подбородок, распутывать странные проделки судьбы, не разрешается снова влезать в колючую и грубую, самому тебе опостылевшую шкуру, между тобой и твоим нелегким прошлым, тобой и путаным настоящим, тобой и твоим неясным будущим — она, свежая, уютная, понимающая, хотя и догадывающаяся: через полчаса ты снова будешь палить сигарету за сигаретой и недовольно морщиться; прикоснувшись щекой к ее волосам, только что пахнувшим озером из детства, и вновь отстранив ее, станешь мрачно думать о детях, которым вовремя не послал перевода, или об анонимной жалобе по поводу дома отдыха...
— Кофе, чаю? Как-то не доводилось угощать врачей. Может, коктейль? Мигом собью!
— Ничего не надо... Работа.
— Так не отпущу! Вина? Может, коньяку, доктор?
— Рюмочку коньяку.
От глотка по телу растекается тепло, ноги больше не горят, приятно зудят оттаявшие подошвы, и нежные иголочки покалывают изнутри, размягчают мышцы. Нет, не Казюкенас он, а врач, заглянувший туда, куда не заглядывала даже мать, родившая Казюкенаса, тем более Айсте — незаконная жена, она не забывает, кто он, и он обязан не забывать. И не забудет! Изнутри обжег стыд, будто чужим именем назвался и присвоил принадлежащую другому радость.
— Спасибо, засиделся. — Наримантас выпрямился в кресле, сейчас встанет, произнесет несколько самых необходимых слов, пусть они и не будут означать того, что значили бы, скажи он их вначале.
— Зачем так официально, доктор?
Зазвонил телефон, вызвал Зубовайте в прихожую. Выбежала нервно, точно на пожар. Может, там ее настоящая жизнь, не здесь — если не поспеет, ловко припрятанные тайны проникнут в комнату?
Едва вернулась, не решив, что ему сказать, снова позвал телефон. Простонав сквозь стиснутые зубы, опять кинулась в прихожую — никак не погасит невидимый огонь.
— Уф, выдернула вилку... Посидите! Терпеть не могу звонков. Мигрень из-за этого телефона. Господи, как она меня измучила! Не посоветуете ли, доктор, лекарства?
— Обратитесь к невропатологу. Неприятности на работе?
— Напротив! Предлагают прекрасный ангажемент. В Польшу и Болгарию.
— Понимаю, понимаю. — Мирная часть разговора окончена, больше не удастся ему посидеть в шкуре Казюкенаса, это несерьезно и, возможно, непорядочно—вот что он понял.
— Ножами меня эти звонки режут. Не удивляйтесь! Привыкла жить от звонка до звонка... Ждешь, ждешь, часы превращаются в сутки, недели, годы. Когда нервы уже не выдерживают — звонок! "Прости, дорогая, важное заседание Прости, командировка. Прости, дочь приезжала...Кажется, не жила я, только ждала.
— Вы знаете его детей?
Зубовайте откидывает голову, минутку как бы прислушиваясь к надоедливому, через одинаковые промежутки времени повторяющемуся звуку, который периодически возвещает о беде, потом, решив больше не слушать, не отвечая на вопрос, продолжает:
— Всю жизнь жду и жду. Собрались ехать. Вдвоем. Неважно куда, к озеру или в ресторан пообедать. Звонок! "Прости, гости из-за рубежа!" Или: "Прости, авария на объекте!" И снова ждешь, как журавль дождя... Когда ни на что больше не надеешься и уже забыла, сколько таблеток люминала приняла, — звонок! "Вари кофе, и побольше. Прикачу с гостями, нужные люди, так сказать, отдохнем в неофициальной обстановке..." Вваливаются выпившие, втаскивают ящик шампанского... "Песню, самую красивую песню, небось всякую шушеру веселишь!"
— Он пил?
— Рюмку-другую... С нужными людьми и побольше... Только иногда будто какое затмение на него находило — хлещет, пока не почернеет. Зачем? Почему? И молчит как каменный...
Имя не названо — Казюкенас возникает, но не торопится заявить о себе, пока что вырисовывается лишь туманный силуэт.
— Давно с ним знакомы?
— Десять лет. Ему пятьдесят три. Мне двадцать восемь. Удивляетесь, доктор? — Он старается не смотреть на морщинки вокруг ее глаз и рта, которых она не скрывает. — А в ожидании не десять — сто пролетело... Все сто дожидалась его развода. Ведь не жил с женой! "Скоро, уже скоро, дорогая, вот старика министра отпустим на пенсию, заскорузлых взглядов человек. Терпение, дорогая, обогреется новый в кресле — тогда!" Я так ждала. Другие тоже не святые, а на тебя собак вешают... В одном месте я его родственница, в другом — секретарша, массажистка... Желая задобрить, повез как-то на Черное море. Белый глиссер, пальмы, хачапури, словом — рай. Ночной рейд дружинников, и тащат меня из гостиницы в милицию. "Не волнуйся, все улажу, дорогая!" Ночь — в отделении, в обществе сомнительных дам, наутро снова смарагдовое море, снова жестяные пальмы. Меня с ума сводит их шелест, страшное солнце, а он... Все ведь уладил, как обещал, чего же беситься? Подхватила платья и на аэродром, он следом. С тех пор для меня и палангские каштаны жестяными пальмами шелестят... Не верите?
— Но ведь вы, — Наримантас чуть не ляпнул артистка", — привыкли быть на виду.
— И вы, трезвый эскулап, жуете мещанскую мудрость? — Зубовайте передернула плечами, словно сквозь гардины пахнуло холодом. — Ко всему привыкла? Без сомнения. Иначе, притащившись с концерта, открыла бы газ и не закрыла. На сцене Айсте — звезда, за кулисами — злая кошка, не тронь, поцарапает, да и какой можно быть среди шакалов? Тонкокожую загрызли бы... Я же вам призналась: люблю украшать гнездо, чистить перышки. Иногда начинаю думать, что я действительно наседка, как и все прочие: муж, детские кашли, насморки... — Она снова горько усмехнулась, стыдясь откровенности. — Не верьте, доктор. Долго я не выдержала бы среди кастрюль и хнычущих малышей... Нет!
— Казюкенас не собирается жениться на вас? — Имя названо, Казюкенас уже несколько походит на Казюкенаса, а не на глиняную заготовку, страшновато — вдруг да услышит то, что, быть может, успел забыть или чего, возможно, никогда всерьез знать не хотел? Наримантас чувствует, как его рука прочерчивает вопросительную морщину на высоком лбу Казюкенаса, будто и он на равных правах участвует в его воплощении.
— Всегдашняя его песня! До сих пор не развелся.
— Карьера удерживает? На развод уже не так косо смотрят, как раньше...
— Запретили бы — Казюкенас на дыбы встал. Он не лгненок, не трус — настоящий мужчина! Неужели вы думаете, доктор, что я влюбилась бы в рохлю, я — Айсте Зубовайте? — Лицо у нее не горит, она не мечется, и такая сильнее убеждает. — Он уже министром был бы, если бы не характер... Умеет и заупрямиться, и отрезать, и рявкнуть "нет!". Еще студентом заартачился, когда ему предложили разорвать отношения с верующей. И распрощался с университетом... Не карьерист, хоть и кажется, не правда ли, доктор?
— Не знаю... — Наримантас видит, как на лице Казюкенаса блеснул неживой глаз, блеснул удовлетворенно и гордо.
— Никто его так, как я, не знает. Не шутка — сто лет рядом! Хотите скажу, почему избегает развода?.. Не так-то просто сбросить покров, или маску, или ореол — сама не знаю, как назвать! — и громогласно объявить: вот он я, мои обнажившиеся корни, а вот новые побеги, довольно легкомысленные! Пяльте глаза все, кому охота, ради вашего удовольствия кувыркаюсь через голову!.. — Айсте не хватает дыхания, и гибкие руки спешат ей на помощь, показывая, как он кувыркался бы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
 https://PlitkaOboi.ru/plitka/gracia-ceramica/metro-148271-collection/      https://PlitkaOboi.ru/plitka/dual-gres/elise-10187555-collection/